Дочери смотрителя маяка - Страница 75


К оглавлению

75

Мои воспоминания об этом обрывочные, несвязные, я то приходила в себя, то снова теряла сознание; помню лицо Эмили надо мной. Рев огня и треск стеблей бальзамина, которые пылали, как факелы, между скалами. Помню крики Чарли. Парус «Душистого горошка» надо мной, белый на фоне фиолетово-синего неба. Ядовитый запах дыма, цепляющегося за меня, за Эмили. Маяк целиком, на расстоянии, далеко от нас. Он горел оранжевым в туманной дымке занимающегося рассвета. Тогда я видела Порфири в последний раз.

* * *

— Я провела в больнице несколько месяцев. Боль от ожогов на спине и груди была такой сильной, что я молила Бога о смерти. Мне говорили, что я кричала, выныривая из морфинового сна, звала Эмили. Я знала, знала в глубине души, что мы не одной крови, что мы не двойняшки. Но это не меняло того факта, что мы с Эмили были сестрами во всем, что имело значение. И так я жила. Я жила для Эмили. — Я закрываю глаза, свои бесполезные глаза, которые могут видеть только преследующие меня воспоминания. — Чарли упек ее в клинику. Ее поместили в психиатрическую лечебницу в Лейкхеде, закрыли ее там. — Я делаю паузу. — Ее обвинили в поджоге. Ее обвинили в смерти матери. — Я говорю едва слышным шепотом. — Я никогда не заявляла, что это не так.

Девушка молчит. Она не осуждает и не утешает.

— К тому времени, как я достаточно поправилась, чтобы выписаться из больницы, Чарли пропал. Прошел год, прежде чем я написала Альфреду и Милли, а потом смогла вытащить Эмили из клиники. Тогда я уже ничего не могла узнать об Анне — никто не знал, что с ней случилось.

55

Морган

Какое-то время мы сидим молча, слушая тяжелое дыхание Эмили. Я понимаю, что Элизабет потребовалось собрать все свои силы, чтобы поделиться этой частью своей истории. Но смотрителю еще было что сказать. Его история не закончена. Она думает, что это уже конец, но это не так; я готовилась рассказать ей о том, что произошло дальше.

— Есть еще кое-что, — говорю я. — Там больше…

Как только я собираюсь продолжить читать, Эмили шевелится, и слова Эндрю Ливингстона замирают на моих губах. Пронизывающие серые глаза открываются, и, продолжая держать Элизабет за руку, она находит меня взглядом и смотрит так, что я больше не могу говорить, даже если бы хотела.

Ее тонкие бледные пальцы ищут мою руку. Веки тяжелеют, и она снова засыпает, одна рука в руке сестры, другая — в моей.

Я больше не читаю.

* * *

На улице бушует метель. Она за окном, за стенами, но в то же время где-то очень далеко. Мы сидим втроем, держась за руки. Дневник лежит у меня на коленях.

Эмили сделала последний вздох около полуночи. Она ушла так мирно, что ни я, ни Элизабет этого не заметили.

Мы еще долго сидим в комнате Эмили после того, как она умерла. Никто не хочет делать следующий шаг, встать, выйти. Элизабет рассказывает мне о том, что Эмили страдала старческим маразмом, что она месяцами, даже годами не приходила в себя, не считая очень редких дней, когда она хотя бы узнавала Элизабет. По ее морщинистым щекам текут слезы, когда она говорит, что, похоже, потеряла ее уже давно, но ей все равно тяжело смириться с ее смертью.

Я сплю в кресле в комнате Элизабет, куда ушла после того, как пришли медсестры, накрыли лицо Эмили, помогли Элизабет дойти до своей комнаты и уложили ее в кровать. Я помню, как звонила Лори, чтобы сказать, что не буду ночевать дома, что останусь с мисс Ливингстон. Это звучит так, будто я просто придумываю отмазку, чтобы где-то шляться всю ночь. Но до этого я никогда ей не звонила — с отмазкой или без, — так что, думаю, она мне поверила. Она говорит, что рада моему звонку, рада, что со мной все в порядке. И еще она говорит, что не будет запирать входную дверь, на всякий случай.

Несколько раз за ночь приходил Марти, чтобы узнать, все ли у нас хорошо. Я его не видела и не слышала, но это он укрыл меня пледом. К утру буря стихла. Теперь я сижу в комнате Элизабет, попивая чай.

— Каким-то образом, — говорит она, — я всегда это знала. Но не могла позволить, чтобы могила ребенка и последние слова матери преследовали меня. Всю жизнь строить догадки о том, кто я? — Она ставит чашку рядом со стопкой дневников. Тут лежат все, кроме последнего, того, в котором содержится правда. — Только когда нашли «Танцующую на ветру», когда папины слова донеслись до меня из могилы, загадка снова всплыла к поверхности и заставила меня задуматься об этом. Но это не имеет значения, не так ли? Я знаю, кто я. Я все время это знала. — Она берет погремушку, лежащую на стопке дневников, ее рука немного дрожит, и погремушка позвякивает. — Я — это жизнь, которую я прожила. Я Элизабет.

Эмили знала. Почему-то она знала. И она по-своему попросила меня не говорить.

Элизабет вручает мне погремушку, и я переворачиваю ее, чтобы прочесть имя.

Анна. Дочь Роберта Ларкина из судоходной компании «Ларкин и сыновья». Она была на борту «Келоуны», когда та затонула возле острова Порфири. Ее называли по имени, его ей напевали. Оно было ее частью. И она вспомнила.

— Возьми ее себе, — сказала Элизабет. — Для меня она ничего не значит, я ее не помню.

Элизабет и не должна. Погремушка никогда ей не принадлежала.

* * *

Прошло четыре дня с тех пор, как я нашла Эмили во время бури, с той ночи, когда она умерла. Я стою на набережной, на камнях в конце третьего пирса. Метель бушевала всего день, а после этого вышло солнце, и вскоре от снега осталась только слякоть. Но до сих пор холодно. Чертовски холодно, чтобы стоять у озера. Но я все равно здесь.

После того как расчистили улицы и машины смогли выбраться из-под сугробов, под которыми их похоронила метель, Марти отвез меня домой. Именно тогда я осознала, что потеряла скрипку.

75